Если посмотреть на страничку мероприятий фейсбука, каждый день идут слушания по уголовным делам. В разных городах страны. И ни разу не возникает чувства, что правосудие наконец-то вершится. Я не верю им, не верю.

 У меня ощущение, что каждый раз на скамье подсудимых не преступники, а жертвы. Те, кто случайно оказался рядом, или, еще хуже, те, кого заказали. Тогда дело — абсолютно осознанная акция на предмет замочить фигуранта не кирпичом в подъезде, а с применением государственных инструментов. В книге Ольги Романовой, написанной об уголовном деле ее мужа Алексея Козлова, четко прослеживается: взяв кого-то в круг своих интересов, ни одна задействованная система его уже отпускать не хочет. То есть, если даже уголовное дело заведено по заказу, как только в него включились следствие и суд, они тоже становятся в какой-то степени бенефициарами этого дела. Уж не знаю, являются ли они буквальными бенефициарами, ищущими свой шкурный интерес, или же они все такие репрессивные, что, только дай им подозреваемого, сразу исполняются уверенностью, что он виноват… Сами знаете, ничтожно малое количество оправдательных приговоров в России.

Но ведь Дело есть не только конструирование обвинения, Дело — более или менее публичный суд, на котором неумолимо всплывают все огрехи конструирования. С 2004 года мне случалось побывать на многих громких процессах, в одном даже участвовать в качестве свидетеля защиты, и каждый раз меня интересовал вопрос: свидетели обвинения, которые выходят на люди и становятся соучастниками преступления, у них что, и правда есть ощущение полной безнаказанности? Они не видят, как над ними смеется публика в суде, а частенько и обвиняемые? Ну, обвиняемым этот смех может отозваться откровенной местью, когда публика уйдет... Но ведь все всё знают, отчеты об этих заседаниях немедленно выбрасываются в интернет, и про этих свидетелей доподлинно известно, что они врут. И — ничего? Начхать победоносно? Я не про высокие материи, я про некоторую неловкость, что ли — быть лгуном при всем честном народе… Мальчики кровавые в глазах не беспокоят?

Позволю себе, как обычно, вытащить яркую историю из багажа Сергея Ковалева. Эту историю он рассказывает частично со слов самого героя, а в большей степени — со слов «жертв» этого героя. Фрагмент беседы Ковалева с директором музея «Пермь-36» Виктором Шмыровым от 22 ноября 1998 года.

«Павел Богук пришел в зону относительно поздно, не раньше 1977-го, возможно, даже в 78-м. Военный преступник. Его история такова. Он был молодым парнем во время войны. Оказался на оккупированной территории, и по каким-то обстоятельствам судьбы то ли был мобилизован немцами, то ли работал в каких-то подсобных командах... Черт его знает, какая-то связь с немцами была. После войны был указ об очень широкой амнистии, по которому просто служба в немецкой армии оказалась неподсудна и не каралась по закону. Эти люди были амнистированы. А для всяких дел по военным преступлениям надо было наскрести какой-то материал об участии в репрессиях против мирного населения, в антипартизанских активных действиях и т.д. И когда периодически, серийно, шли такие плотные пачки военных дел, то, как правило, каждое из этих дел имело некие последствия и продолжение. Сначала одна группа, одно дело, из него вырастало следующее, следующее, потому что в этом деле назывались имена, и пошло-поехало. Богук, по сведениям разных стариков, пришедших к нам в зону из Белоруссии, «за войну» регулярно выступал свидетелем. А сам был на свободе. И эти старики говорили: сука, козел, он там в галстучке сидит, а тебе тут неизвестно, что корячится, то ли большой срок, то ли вышак. А он сидит и все рассказывает.

А что он рассказывает? Вы же понимаете, что такое свидетельские показания по военным делам. Это же чудовищно! Это тогда прошло сколько? Допустим, 75-й год — 30 лет с конца войны. Кто-то мальчишкой видел, как что-то происходило в деревне, которая, по гестаповским подозрениям, была связана с партизанами. Что он помнит, кого он помнит? Как он это видел? Что он может говорить через 30 лет? Богук выступал очень уверенно в качестве свидетеля, утверждают старики. Не буду утверждать, что это правда, могло быть и легендой — якобы имел место эпизод, который сыграл трагическую роль в судьбе самого Богука.

На очередном процессе с его свидетельским участием кто-то говорит: что ты, Павел, плетешь? Ведь это все ерунда, ты говоришь неправду, кто тебя научил говорить это? И Богук в простоте душевной показал рукой на прокурора и сказал: он велел, я и говорю. Если это было так, ясно, что в этих процессах защита никак не хотела этим воспользоваться. Хотя, конечно, это чудовищное заявление сразу ставит под сомнение что бы то ни было на процессе. Так или иначе, мне известно достоверно, этому Богуку все время говорили следователи, которые вели очередные дела: ты, Павел, должен дать чистосердечные показания, понимаешь, как это важно, политически дело очень важное. Все будет в порядке, ты был малолетка, не трухай.

И он действительно выступал в суде и возвращался домой. Вдруг в некоторый момент его пригласили и сказали: слушай, Павел, что же получается? (Это он сам рассказывал мне.) И там был и видел, и там был и тоже видел, там был и все видел, а сам вроде как и ни при чем? Ты понимаешь, неудобно. Придется тебя взять. Не трухай, веди себя по-прежнему, говори всю правду, вспоминай, что не вспомнишь, мы тебе напомним. Вспоминай все хорошенько, будет суд, ты получишь ниже низшего, потому что ты, во-первых, был малолетка (в какие-то моменты ему не было еще 18 лет, когда где-то он там был по ряду эпизодов, он 1927 года — 18 как раз в 45-м), а во-вторых, есть смягчающие обстоятельства — чистосердечное признание, пятое-десятое. Получишь ниже низшего и уйдешь из зала суда. Вчистую.

Он сидит в тюрьме и ведет себя так, как ему сказали следователи и прокуроры. То есть он оговаривал раньше других, теперь он оговаривает себя. Были чудовищные детали по целому ряду дел, например, загнали в сарай и сожгли людей за связи с партизанами.

— А этот что делал?

— А он носил бензин.

— Откуда ты знаешь?

— А я ему спички давал…

Он в полной уверенности бодро идет в суд и… получает свои десять лет. Как обещали: малолетка так малолетка, на тебе десять. И это для него было нечто страшное. Он был просто сломлен. Как-то пришлось кому-то из близких мне людей иметь свидание одновременно со свиданием Богука. В свиданке было две семьи, там была его жена, и она говорила: вы не представляете себе, какой он был раньше человек. Он так любил потанцевать, пошутить, он очень любил в волейбол поиграть, еще что-то такое. Сейчас он как в воду опущенный. Страшное с ним что-то произошло.

Ясно, что симпатии у тех стариков, которые приходили в зону по делам, где он был свидетель, к нему не было. Но ясно также, что никаких агрессивных планов, мести или еще чего-то тоже не было. Не те это зоны. Но он, видимо, настолько неадекватно воспринимал все, что его окружало, что он боялся мести. И с ним происходили очень странные вещи. Он работает, как все, а после, когда все прошли вахту, он, не заходя в барак, скидывает телогрейку и ложится в кювет. Телогрейку под голову и спит. Другого бы менты потащили бы куда-то, на этого махали рукой. Или он не ночует в бараке. Ломится в санчасть, требует, чтобы разрешили ночевать в санчасти, только ночевать, он не идет туда на больничный паек. Вот несколько ночей спит в санчасти. Я думаю, что пытались с ним разобраться и оперчасть, медчасть, но поняли, что человек не в себе. И тоже на это смотрели сквозь пальцы. Иногда он действительно по нескольку ночей подряд ночевал в санчасти, вроде бы опасаясь, что его зарежут или еще чего-то. Он был очень грустный, очень тихий, очень спокойный, довольно доброжелательный и очень отзывчивый на добро человек. Когда он видел, что к нему относятся с сочувствием, он очень как-то таял. А потом однажды вдруг его дернули на этап. До этого его разочек увозили на короткое время, недельки на две, он приезжал вновь, как опущенный в воду, немножко оттаивал в зоне, потом опять уезжал. Было видно, что он жестоко страдает. Говорили, не знаю, насколько это верно, что его возили опять свидетелем. Однажды его забрали, его не было в зоне месяца два, стало известно, что его возили в Мордовию на больничку. Дело в том, что в Мордовии был психиатрический корпус, на 35-пятке не было. Возили его в психушку и там лечили. Только он вернулся, вдруг его кидают ко мне зольщиком. Я тогда топил.

— Вот зольщик тебе.

— Ну хорошо, зольщик и зольщик.

Мы, по-моему, проработали смену или две. Как вдруг за ним валят — собирайся с вещами, пошли. Я говорю, что же вы меня без зольщика оставляете?

— Да ничего, ты один как-нибудь доработаешь смену, в следующую смену будет у тебя зольщик, ты такой опытный кочегар.

Что мне делать? Конечно, доработал я. Так вы бы видели его, как он уходил. Он плакал. И это было сразу после Мордовии. Стало ясно, и он это понимал, что его везут на процесс. Они впились в него, как бульдоги. Я не помню, где он был, когда меня дернули в Чистополь, я думаю, что в зоне. Так он и ездил, продолжал, больной-не больной, это им все равно. Такой безотказный свидетель, который все вспоминает, что ему скажешь. То тебе спички, то тебе еще что-нибудь, все детали».

Конец истории. Почему она вдруг вспомнилась? Свидетели навеяли…