фото

Повесть-исповедь незаконно репрессированного

10 декабря 1938 года. Полночь. Я уже спал. В комнату постучали и сразу же вошли, потому что я никогда не замыкал дверь ни ночью, ни днем. И когда добрейшая хозяйка квартиры, Варвара Евдокимовна, включила свет, на меня уже глядели три пистолетных дула и негромкий, но властный голос скомандовал:

– Руки вверх! При попытке бежать, защищаться или сопротивляться – применим оружие, стрелять будем без предупреждения! Обыскать его!

Два солдата НКВД набросились на меня и стали обшаривать на мне трусы и майку. Человек с тремя красными квадратиками в петлицах и в синей фуражке, продолжая держать наведенный на меня револьвер, подал мне какую-то бумагу. Читаю: ордер на право обыска в моей квартире. Подпись прокурора неразборчива.

Меня стало трясти. Велели одеться и начали тормошить мой немудреный, студенческий скарб. Иван Степанович, хозяин квартиры, старый рабочий, пенсионер, сидел на кровати в нижнем белье, не смея одеться, и курил одну самокрутку за другой. А Варвара Евдокимовна села в уголок возле икон, крестилась и божилась речитативом:

– Вот богом клянусь, добрые люди, богом клянусь, он мне не сын. Чужой он мне, но не враг народа, он и родился-то при Советской власти... Боже мой! Да что это такое?!

На нее не обращали внимания, только муж ее тихонько сказал:

– Будя, мать. Посмотрят, разберутся, оставят.

Но меня не оставили, тут же подали второй ордер на право ареста. Целый мешок набрали и моих рукописей: 28 общих тетрадей, 49 простых тетрадей, 418 листов листами и 17 блокнотов. А искали Письмо Ленина к съезду.

Итак, привели меня на четвертый этаж Саратовского областного управления НКВД и тотчас же приступили, к допросу.

– Фамилия? Имя? Отчество? Число, месяц и год рождения? Место рождения? Кто родные? Не репрессирован ли кто?.. И вдруг: – бах кулаком по столу:

– Ты враг народа! – взревел следователь Кондраков, – кулак ты и кулацкое отродье! Теперь мы знаем всё, и ты в наших руках. Вишь ты, еще пишет патриотические стихи! Подмазываешься, подлец! Тихой сапой действуешь?! Нам теперь всё ясно. За участие в кулацком восстании тебя ждет расстрел!..

– Дурак!

– Кто дурак?

– Ты, следователь, конечно, ты, – я уже видел себя каким-то другим. Я хотел дерзить, видя всю абсурдность обвинения.

– Прочитайте начало акта,– продолжал я.

– А что?

– А вот что: родился я 19 января 1917 г., а зазейское восстание произошло в 1918 году, это, во-первых. Во-вторых, далековато годовалому пацану бежать из Мазановского района Амурской области до Тамбовского…

– Молчать!

– Ладно, молчу.

Минут десять молчали оба.

– Ничего, был бы в руках человек, а дело всегда состряпать, можно, – думал вслух, не стесняясь меня, Кондраков, – а ты не храбрись. Ты у меня тонким писком заноешь... Где ты агитировал против Сталина? Где ты говорил, что Сталин присвоил власть? Молчишь?! Против вождей советского народа агитируешь? Небось Сталину ни одного стихотворения не посвятил. Я, смотрел твои рукописи.

Впервые в жизни я слышал от другого человека такие слова. Мысль о том, что Сталин стал попирать демократию и командовать самолично, у меня в голове уже гнездилась, но она боялась вырваться даже шепотом для самого себя. И уж точно знаю, что я никому ее не открывал, даже самым близким друзьям. А тут вдруг об этом говорят вслух.

У меня стало проясняться, почему так много людей уже арестовано, хороших, честных, которых я знал. Когда ночью внезапно соседи или знакомые исчезали, я сперва удивлялся:

– Как мы проглядели врага народа? Как он ловко маскировался!

И я себя порой тоже ругал за отсутствие бдительности, за детскую доверчивость. Удивляло меня только то, почему «разоблачал» многих людей всякий раз какой-нибудь склочник и скандалист. Но теперь, когда, меня самого назвали врагом народа, все сомнения развеялись.

Я молчал. Следователь писал, писал, не могу точно вспомнить, какую чепуху он там городил, только подписывать написанное им я наотрез отказался.

Все мои карманы были опустошены, пояс у меня забрали и толкнули меня в одну из каморок. На меня пахнула ужасная сырость. На трех кроватях, сидели три человека, четвертая была моя. Я сел и сразу же разрыдался, как ребенок. Это была разрядка после нервного напряжения. Меня никто не утешал.

Успокоился я минут через десять и очень захотел спать. Один из моих соседей предупредил меня, что ложиться нельзя до одиннадцати часов вечера. Волчок в двери открывался через две-три минуты, и оттуда «сверлил» нас острый глаз охранника.

Каждый назвал себя. Один сидит «под следствием» уже полтора года, другого посадили только вчера. Третий прошел этапы, лагеря, тюрьмы, и теперь его вернули «на доследование». От него я и узнал, что может меня ожидать впереди.

– Главное не задерживаться в тюрьме. В лагере можно и работать, кое-где разрешают читать книги. Газеты не дают. Не тяните долго со следствием: всё равно найдут зацепку и осудят.

– А сами-то хлопочете.

– Ну, я другое дело: у меня связи, если только не пересажали всех.

У меня это вызвало противоречивые мысли: чтобы не затягивать дело, выходит, надо подписывать на себя всякую брехню? Не могу! Буду мысленно сочинять стихи и запоминать их.

Меня не вызывали на допрос. Через полтора месяца вызвали с вещами. «Ну, теперь выпустят! Я же ни в чем не виноват». – От радости слезы заливают глаза.

Но во дворе я увидел открытые двери автомобиля. Мрачный черный ящик на колесах без единого окошка поглотил меня, рядом уселись два верзилы, надели наручники.

Ехали недолго. Дверь открылась, передо мной знакомые очертания саратовской тюрьмы. Привели меня в огромную камеру – «Литер №5». В несколько рядов двухъярусные нары. Сейчас здесь человек триста.

– Ты молчи, Мишка. Тут кишат шпики. У тебя нет никакой вины на воле, так тут могут пришить «камерную агитацию», – прошептал мне старичок. Глаза его черные и острые, как молнии, горели проницательной добротой.

Учил он в школе детей русской словесности в течение тридцати пяти лет, костылял на одной ноге с деревянным протезом-стопой. Вторую ногу он потерял в боях против белогвардейцев. А теперь за глупую шалость одного из своих учеников он девятый месяц томится под следствием. Пацан получил в свои 12 лет три года срока в детской колонии.

Тут даже дают художественную литературу. Читаю, читаю.

Каждый думал, что его взяли «по ошибке», а умные, добрые судьи разберутся и его выпустят. Так думал и я.

Два раза меня вызывали на допрос, сфотографировали в анфас и в профиль, искали особые приметы, нашли на пузе родинку. Один раз меня даже попоили чаем и дали кусочек кеты с хлебом.

Вдруг однажды в полночь меня вызвали с вещами и прямо в тюремный карцер. Оперативник тюрьмы объявил приговор: «За организацию бандитского нападения на заключенного... содержать заключенного М.П. Саяпина двадцать суток на строгом карцерном режиме». Подпись начальника тюрьмы С. Чульсина.

Ничего подобного вспомнить я не мог: следуя совету старого педагога, я вел себя неслышно и незаметно, только читал романы. Значит, мне пытаются пришить камерное дело, ведь нельзя же меня выпустить на волю (это было бы против всех правил), но и судить меня не за что.

Меня поместили в двухместную каморку. Пол цементный, размером два шага на три. Два низеньких топчана вмурованы в пол. Ни стола, ни табуреток. У двери параша... Но тут можно всегда, лежать, сидеть, спать, ходить по очереди между топчанами. А вот петь, громко разговаривать строго воспрещается.

С моим горячим темпераментом тихо шептать никак не возможно. И начал вслух разговаривать и даже мурлыкать какую-то мелодию. Но тут со страшным лязгом открылась дверь, и два здоровенных, надзирателя методично «подвесили» мне по две оплеухи. Ночью меня увезли на допрос.

– Итак, – начал Кондраков, – сегодня хотели вас выпустить. Но я случайно в ваших рукописях обнаружил антисоветскую листовку...

У меня по спине забегали мурашки. Я был твердо уверен, что в моих записях такой вещи быть не может.

– Да, так называемое «Завещание Ленина», – продолжал следователь.

– А что это такое? – искренне поинтересовался я.

– Молчать, скотина! – он тут же перешел на «ты». – Распространяешь клеветнические измышления о нашем родном вожде и учителе Сталине, да еще разыгрываешь простачка! Вот, гляди! – и следователь, раскрасневшись от артистически разыгранного гнева, припечатал к столу, возле которого я сидел, какую-то замусоленную бумагу с еле заметным текстом, отпечатанным на машинке.

Я понял, что это чистейшая провокация: ни о каком «Завещании Ленина» я ничего не знал. Кстати, это меня и спасло от гибели: я действительно о нем еще не слышал.

– Брехня! – сказал я.

– Вот именно брехня! – выпалил Кондраков, переворачивая мои мысли на содержание листка, – брехня и клевета на наших вождей!

– Я говорю, брехня: у меня такого быть не могло. Я о таких вещах ничего не знаю. Зачем вы мне это подсунули?

И снова побои, карцер. Уже другой.

Стою, опершись на дверь, переминаюсь с ноги на ногу. Ноги давно уже гудят. Кажется, проходит вечность. Болит голова... По всему телу разливается слабость. Кажется, лег бы и заснул навсегда. Навсегда? Э, нет! Да я еще и не жил. Отец, отравленный германскими газами, а потом смертельно раненный японскими оккупантами, умер в двадцатом году, с семи лет я работал батраком-погонщиком у богатых родственников, а в награду получал тумаки. Тетушка, у которой работал летом, зимой не хотела кормить «дармоеда». А родная мать отказывалась принять и гнала, если я приходил:

– Иди к Ганьке. Вишь ты, лето работал у нее, а на зиму выгоняет! Тут этих не знаешь, как прокормить.

Чужие люди подбирали меня, кормили! Но в школу я ходил ежедневно и холщовую сумку с книжками и тетрадями нигде не оставлял. Книжки и тетради тогда в школе давали бесплатно.

В 1929 году отчим Иван Трофимович Костюченко увозил всю семью на прииск. Тетушку вынудили дать от хозяйства мой пай (коня, денег на корову, сани, зерно, постель, кое-какую одежонку). На приисках я окончил шесть классов. Кормили хорошо. Приисковое управление и одевало меня. Потом за хорошую учебу меня наградили путевкой на экскурсию в Москву. На обратном пути я заехал в Благовещенск к деду Ивану Евстигнеевичу Саяпину. Там и остался.

Сперва учился на слесаря. После рабфака я стал учиться на литфаке Благовещенского пединститута. Растущий организм требовал пищи, и не помню минуты, когда бы не хотелось есть.

А жил я на стипендию, изредка подрабатывая на разгрузке угля на электростанции. На старшие курсы переехал в Саратов: здесь сильный профессорско-преподавательский состав... И теперь, когда оставалось только сдать госэкзамены, меня заточили и заставили вновь голодать.

А ведь в народе думают, что действительно «враги народа» заполонили нашу страну, что с победой социализма внутренний враг усиливает сопротивление, и его, если он не сдается, надо уничтожать. Дверь с лязгом открылась, и мне бросили соломенную циновку. Такие у нас вяжут из камыша – для половиков ноги вытирать у порога дома. Немного уснул.

Растолкали. От озноба зуб на зуб не попадает – прыгаю, согреваюсь. Принесли граммов двести хлеба и кружку холодной воды. Опять день на ногах. Вечером снова бросают циновку – видимо, еще прошли сутки. Но почему же так хочется спать?

Вскоре дали кусочек хлеба и кружку воды и потом увели на допрос.

– Ну, как отдохнули, Михаил Петрович?

Меня взбесила такая издевательская вежливость:

– Спасибо, чудесно отдохнули! И вам того же желаю, товарищ Кондраков.

– Серый волк в лесу тебе товарищ, гражданин Саяпин!

– А зачем морить голодом, без питья, зачем гноить в душной вонючей сырой камере?!

– Сейчас узнаешь, – и он ушел. Часа четыре никто не заходил в кабинет. Наконец, он явился с кипой каких-то бумаг и с готовым, уже подшитым «делом».

– Вот, читай и подписывай.

Читаю. Меня обвиняют в создании нелегального литературного кружка, в высказывании против вождей и в распространении порнографических стихотворений Баркова. Членами кружка названы мои институтские товарищи: Миша Фидлер, Вася Аржанов, Арнольд Кромм и еще двое. Трое бывали у меня иногда, читали мы друг другу свои стихи, ходили мы и на Волгу кататься на лодке, а зимой на каток, в кино. Что же тут преступного?

А откуда эти злополучные стихи Баркова? Не помню, чтобы кто-либо из моих друзей приносил мне их или оставлял какие-нибудь рукописи порнографического содержания.

И опять-таки «устав», «программа» – что это? Где остальные «члены этой партии» или как там «кружка»?! Следователь подсовывает мне бумажку:

– Вот, смотри, что пишет один из твоих товарищей.

«...А однажды, когда я пришел к Саяпину, чтобы показать ему, как я умею играть на скрипке, он мне в разговоре сказал, что М.И. Калинин сам не решает никаких вопросов, а пишет в Верховном Совете указы так, как ему прикажет Сталин».

– Да это же писал студент Артур. Это его почерк и его слова. Он сам их говорил, а приписал мне.

– Врешь, подлец, выкручиваешься. Всё равно ты у меня запоешь мышиным писком!

Потом долго что-то писал. Мне принесли стакан горячего чаю, сахару, кусочек соленой кеты и хлеба. Я поел. Тут же за столом я сидя и уснул.

– Ну, вставайте, Саяпин. Вот что я решил. Вина ваша, конечно, небольшая. Подпишите вот этот протокол, суд вам даст условно три года, и будете продолжать учебу. А иначе вам всё равно не быть на воле! В карцере придется еще посидеть.

– А зачем вы меня в него посадили?

– Чтобы спеси поубавить.

Черт с ним, думаю, про кружок подписывать не буду, про барковского Луку подпишу: за это не расстреляют. Под артуровской брехней тоже подписи не поставлю. Напишу потом в Москву, там разберутся.

– А с прокурором поговорить можно?

– Это еще зачем? У него без тебя много дел. Отведите его. Третьего марта будет суд.

3 марта 1939 года меня повезли на суд прямо из карцера, в коридоре областного суда из зеркала на меня смотрел бородатый седой человек, отдаленно похожий на меня.

Ввели меня в небольшую комнату. За столом передо мной сидели двое мужчин и женщина. А позади меня – стрелок, никакой секретарши не было. Тут я понял, что это та самая знаменитая «тройка», которая многих уже осудила, кого надолго в «исправительно-трудовые лагеря», кого сразу «к высшей мере наказания». Я-то твердо знал, что я ни в чем не виноват и в уме повторял заранее сочиненное в стихотворной форме «последнее слово».

Начались анкетные вопросы:

– Фамилия, имя, отчество?

– Когда и где родился? Кто родители? Нет ли раскулаченных среди родных? Или репрессированных?

Удивительно: не говорят, в чем меня обвиняют, и не спрашивают, признаю ли, я себя виновным. Только спросили:

– О себе самом имеешь еще что-нибудь сказать?

Я не успел понять, что они имеют в виду, как мне тут же:

– Да что ты можешь еще сказать, когда там в протоколе всё написано, и так всё ясно. Суд уходит на совещание.

И повисло в воздухе мое «последнее слово». Никто мне его не давал, и никто не стал бы слушать.

– Суд идет! – высунулась из двери какая-то барышня.

– Встать! – рявкнул стрелок.

Мне почему-то стало плохо, видимо, от голода и перенапряжения. В глазах ходили круги. А в ушах дребезжали отрывки фраз: «Именем Российской... выступал против... собирались... и это сборище... на основании этого указа суд приговорил к трем годам лишения свободы... в правах на два года...» Больше ничего не помню.

Кто они? Это те, из своры

Верноподданных псов,

Это рыцари произвола

Тех разгульных годов,

Когда пала на тело Родины

Сыпь полит-лагерей,

Демократию обескровили

У тюремных дверей...

Обратно в тюрьму везли в кузове открытого грузовика. На каком-то здании увидел портрет Н.К. Крупской, окаймленный черным крепом.

В карцере стали давать горячий суп один раз в сутки и на десять минут выводить на прогулку в тюремный двор.

Прошу бумагу, хочу писать кассацию – не дают: здесь всё подобное запрещено! Разрешили петь в полголоса. Но для песен уже нет сил.

Ура! Срок карцера отбыл! В 28-й камере народу битком. Спят все вповалку на полу. Жара. Духота. Большинство сняли рубахи. Кровати сдвинуты в один угол. Их оккупировали жулики. Они день и ночь играют в карты, пахнет потом и парашей. Сначала тошнило, но через час уже привык.

Новостей целая куча. На днях арестован депутат Верховного Совета начальник Саратовского областного управления НКВД Стромин. Оказывается (ха-ха!), он совсем и не Стромин, а немецкий шпион Штроуманн. И хотел взорвать тюрьму со всеми заключенными.

До моего прихода в эту камеру здесь было в три раза больше народа и спали только сидя: один опирается спиной о стену, другой садится между его ног к нему спиной, к этому следующий и так дальше до другой стены. Сидеть не на чем – днем стояли на ногах, а по очереди сидели на полу. А теперь проще.

Правда, спать можно только на одном боку, а если нужно перевернуться на другой бок, то нужно это делать всем вместе одновременно. Постели никакой нет, ложимся прямо на голый пол. Если встал ночью по нужде, то уж места себе не найдешь и придется стоять на ногах до утра. О, в карцере было просторнее! И я там спал один на топчане, и спать разрешали в любое время.

Утром внесли ящики с пайками хлеба по 600 граммов.

– А ну, становитесь, в очередь в порядке списка птюхи получать! – скомандовал староста.

Я в списке числился самым последним. Смотрю, один старичок-колхозник плачет. У него жулики выхватили пайку хлеба. Человек восемь таким образом лишились хлеба, возмущались, жаловались коридорному охраннику, но всё напрасно. А жулики уже сидели на своих кроватях, ели сало, хлеб, сахар и белые сдобные сухари.

– Откуда у них эти лакомства? – спрашиваю пожилого мужчину.

– Вчера два наших товарища получили передачу. Так бандиты у мужиков отняли всё. Те вызвали охрану. Охранники пошарились для вида и ушли. А жулики избили этих мужиков, чтоб другие потом не жаловались.

– Но нас-то ведь много, – говорю я, – а жуликов всего десятка два. Почему их не привели к порядку?

– Пробовали. Они дружные и очень наглые. А наши робкие, смирные, трусоваты, и каждый думает: «Лишь бы меня не трогали». Нас тут собралось, которые посмелее, человек пятнадцать, стали им говорить. Завязался скандал, драка. Глядим, а один из наших уже лежит зарезанный. Кто пырнул ножом? Откуда нож? Охранники тоже для видимости искали. Труп унесли и делу конец. Спишут! А кому еще охота за зря погибать? Вот и хамят они. А мы беззащитны.

Знакомимся. Борис (забыл я его фамилию) осужден «тройкой» без статей или по статье «ОСО» (особое совещание). Ему объявлен срок 10 лет. Борис когда-то работал на КВЖД, а когда дорогу продали, он приехал в Саратов, он тут родился и родственники живут здесь.

Книг для чтения сюда не давали. Много мне пришлось похлопотать, прежде чем добился бумаги и чернил и смог написать кассационную жалобу. Копию приговора мне на руки дали, но запомнить я ее не успел, потому что охранники у меня ее в тюрьме сразу же отняли, тут бумаги всякого вида и рода строго запрещены. Так что «кассация» моя была больше похожа на жалобу на следователя да на тюремщиков, да на просьбу о помиловании.

Вскоре меня перевели в 26-ю камеру. Здесь совсем другой режим: заключенные по одному спят ни кроватях. У всех свежее постельное белье. Чистота, как в больничной палате. Мне выдали также полосатую тюремную пижаму. В постели можешь валяться, когда угодно и сколько угодно. Сюда приносят книги из тюремной библиотеки. Через неделю книги обменивают.

Тут многие получают от родных передачи, на имеющиеся на хранении у начальника деньги можно в ларьке покупать кое-какие продукты: сухари, сахар, мыло, табак... У меня денег нет, передач никто не носит. Но не голодаю: у людей остаются пайки, и своими продуктами они делятся. Некоторых заключенных водят на свидание с родными.

Мой сосед мне одногодок. Знакомимся: Поликуткин Иван Ефимович. Наборщик. За какой-то анекдот дали пять лет. Мы с Ваней очень быстро нашли общий язык и поняли друг друга. Я ему шепчу свои стихи, он мне свои сокровенные думы. Достаточно два-три раза повторить, и он накрепко запоминал мои стихи. Потом подсказывает темы, будоражит мое воображение, делает умные замечания по стихам.

Фамилию профессора я не запомнил, так как его вскоре увели с вещами. Знаю только, что он преподавал в мединституте, бывал за границей, в Германии. Хорошо говорит по-немецки, там он и учился, еще до революции. Ему дали 12 лет, по статье 58, пункт 8 – шпионаж... О, сколько потом таких «шпионов» я видел!

С нами в камере два инженера. У одного в руках квадратный дециметр фанеры с расчерченной шахматной доской, такая же и у другого. Никаких фигур. Каждый смотрит на свою пустую доску и через две койки сообщает товарищу, какую фигуру на какую клетку ставит, какие фигуры противника бьет. Восхищаюсь: вот это воображение!.. Вот это память!

Узнаю: осуждены по 58 статье: одному дали 12 лет, другомy – 15 лет. Сейчас они ждут: Москва должна утвердить приговор. Отмены не ожидают. Вина у них большая: шутка ли, при постройке Саратовского шарикоподшипникового завода обвалился котлован и засыпало насос импортный, который стоит ой, ой, ой! А человеческие головы ничего не стоят. Одному из них при этом ногу повредило сильно. Он и сейчас, через восемь месяцев, еще хромает.

А дальше всё было так.

Тюрьму начали, видимо, разгружать. Эшелон за эшелоном везли на восток: пока не закончилась навигация, людей отправляли в Магадан и в другие лагеря. Я ожидал ответ из Верховного Суда.

Как только пришло утверждение приговора, меня перевели в бывшую детскую трудовую колонию № 5 при Саратовской тюрьме. Теперь здесь была пересыльная зона. Все ждут отправки, даже дети, которых еще довольно много. Живут они в отдельных бараках, работают в слесарной мастерской. Есть и девочки. У них надзиратели тоже женщины из «бытовичек».

Меня в этой зоне поставили звеньевым у несовершеннолетних. Они работали на потоке, который делал дверные ручки, петли, уголки и шарниры. Особенно опасны были штамповочные станки. Руки почти у всех ребят в ссадинах! Не хватало ни йода, ни бинтов.

Питание им, как и взрослым, давали в зависимости от процента выработки, но хлебную пайку меньше шестисот грамммов не давали, а на стахановский паек – даже кило двести. Хлеба оставалось много, куски даже валялись, и я на дорогу стал сушить сухари на ветру. О, как потом мне это пригодилось! Приварок тоже был довольно разнообразный. Кормили три раза. Рабочий день восемь часов. Протестовать за детей бесполезно. Оперуполномоченный так и ответил:

– Они все преступники. Они репрессированные. А тут свои законы.

В этой зоне нас содержали месяца полтора. Потом колоннами повели под строгим конвоем на вокзал и «затиснули» в товарные теплушки. За работу в колонии мне дали 12 рублей, так я в ларьке купил сахару и двадцать пачек махорки, хотя сам еще не курил. Говорили, что в лагере за спичечную коробку махорки можно выменять пайку хлеба.

Везли нас довольно долго. Бывало, по нескольку дней стояли где-нибудь на полустанке. Долгосрочников в нашем вагоне не было, но одна треть – попали уголовники. Они сразу же заняли наиболее освещенные верхние нары и часть нижних нар. Которые нахрапистее из «политических», заняли остальные места на нижних нарах. А мы, прочие, слабосилки, разместились на полу, под нарами.

Дует из всех щелей. Позже разодрали чью-то телогрейку и конопатили щели. В середине вагона – печка-буржуйка. Ее пока не топили. Дров не было. Старостой сразу же назвался один верзила, старый жулик.

Пайки хлеба выдавали на три дня. Воду должны были давать ежедневно, но часто забывали. Суп давали один раз в день почти всё время. Из бачка раздавал Пахан, сначала верхним нарам, потом – нижним, потом, что останется, – нам. Суп получал в миску, а в котелок запасал воды и ставил у себя в углу. За дорогу раза три мне супу не доставалось и семь раз не хватало пайки хлеба. Никого это не волновало. Тут-то меня и выручали сухари и сахар.

Чтива ни у кого никакого не было. Даже запрещено иметь бумагу и карандаш. Но у жуликов были самодельные карты («колотушки»). Играли на деньги, на вещи, проигрывали чью-нибудь жизнь и запросто втихаря закалывали ножом.

Когда проезжали Забайкалье, было очень холодно. Дали нам немного дров и угля. Но всё равно на полу было холодно, я простыл и начал кашлять.

В Улан-Уде организовали баню. В дезокамере пропарили одежду и постель. Но помыться не удалось: в душевой вода была совершенно холодная. Когда вернулись в теплушку, обнаружил, что у меня пропали остальные сухари и сахар.

Лежу под нарами, повторяю свои стихи, чтобы не забыть, сочиняю новые, стараюсь запомнить. Писать нечем и не на чем: такие предметы иметь категорически запрещается. В лагере за такие вещи полагается карцер и строгий допрос. Правда, тем, кому разрешено писать письма родным, сам «опер» дает лист бумаги, карандаш, конверт и сам забирает незаклеенное письмо для проверки и отправки.

Здесь, как у Данте в Аду, можно встретить всякие типы личностей, А сколько тут россказней!

Владивосток. Станция Вторая Речка. Огромнейшая зона. Кто знает, сколько народу через этот лагерь отправлено в Магадан и другие лагеря, сколько народа размещено теперь в бараках. Они набиты битком – для нас в них места не нашлось и поместили всех из нашего эшелона в зале бывшего клуба, где когда-то «воспитывали» заключенных. Мебель вся удалена.

Я примостился на сцене, возле долгосрочников. К ним и в зоне приставили часового. Они между собой держались сплоченно. Каждый был приговорен к сроку от 11 до 25 лет. Тут в основном военачальники, преподаватели институтов, инженеры, бывшие начальники, директора, учителя, врачи, партийные работники. Они и одеждой отличались: были одеты в домашнюю, гражданскую одежду. Жулики их боялись, грабить не смели, получив своевременный дружный отпор еще в каком-то вагоне.

Меня долгосрочники от себя не оттолкнули, узнав, что я студент пединститута, тем более, что довольно сносно могу говорить на немецком и английском языках. А среди них были и немцы из Поволжья, где я провел два лета.

Все долгосрочники были осуждены по 58-й политической статье по разным пунктам: антисоветская агитация, диверсия, саботаж, шпионаж, вредительство, а то и по нескольким пунктам.

На Второй Речке нас продержали всего несколько дней. На работу никуда не водили. Над сценой висит черная тарелка-репродуктор. Удалось услышать хоть какие-то новости.

Шел октябрь 1938 года. «Разоблачали» еще новых «врагов народа», «их прихвостней и приспешников». Из международных новостей можно было легко догадываться, что рано или поздно Гитлер пойдет и на нас войной. Долгосрочники сетовали, что мы еще очень слабо готовимся к отпору врага, сами себя ослабляем. Надо бы тщательно приберегать кадры, а лучшие из них убывают по чьей-то великой глупости.

Михаил САЯПИН, фото: bidla.net