ОКТЯБРЬ 1982-го. ПАЛАТА №6

(отрывки из "мемуаров" 30-летней давности)

...- Подъём!! Подъём, б.... безмозглые!!! А тебя, шо, не касается,

п....нутое создание?! А ну встать, х... шизоидный!! Быстро, .......................!!!

Вначале казалось, что это — какое-то дикое продолжение сна. Но,

вдруг, в одно мгновение вспомнилось сразу всё: четверо дюжих

санитаров, машина, петляющая по ночному городу, крикливый парень,

требующий, чтобы его расстреляли побыстрее, толстая тётка, слёзно

просящая, чтобы её отпустили Христа ради, и жутко разрыдавшаяся,

завидя, по-видимому хорошо знакомую ей, цель нашего путешествия.

Первую половину дня пришлось, почти не вставая (кроме как на очень

малоприятную процедуру высасывания из вены крови на анализ) просидеть

на своих, свёрнутых на полу, постельных причиндалах: кровати были

далеко не у всех. На выходе из палаты сидел надёжный страж, и

большинство из направлявшихся по надобности заискивающе просило: "Дядь

Жор, можно в туалет сходить?"... На окнах — железные решётки, хотя за

окнами находился прогулочный дворик, отгороженный пятиметровой стеной

от остальной больничной территории, в свою очередь, разумеется, тоже

неплохо огороженной.

В середине дня вызвали на беседу с врачом. Им оказалась молодая

девица, звавшаяся Ириной Борисовной. Представилась она, как мой

лечащий врач. От чего лечащий — я не понял, так как не имел никакого

диагноза и находился в описываемом заведении лишь на обследовании (на

предмет нахождения причины моего отношения к "почётной обязанности").

В конце несколькоминутной "беседы" (вертевшейся, в основном, вокруг

вопросов: "Считаете ли вы себя больным?" и "Есть ли у вас голоса?")

Ирина Борисовна решила, возможно, поднять мне настроение и бодро

сообщила:

— Сперва вам предстоит пробыть здесь месяц. Но... Но это — только на

обследование...

На обед двинулись почти что строем, под охраной нескольких санитаров,

хотя всё путешествие до столовой заняло никак не больше двадцати

шагов. Как и следовало ожидать, блюда, мягко говоря, не отличались

изысканностью: капустная бурда с хорошо очищенной костью, полусырая

рыба с серовато-зеленоватым (и, как выяснилось, практически

несъедобным) картофельным пюре и "чай", заваренный то ли на

картофельных очистках, то ли ещё на каком-то мусоре. БОльшую часть

всего этого добра пришлось оставить, хотя с предыдущего дня я ничего

не ел (не считая какую-то таблетку, которой меня накормили тотчас же,

как привезли).

Справедливости ради можно добавить, что окна в столовой и, как я потом

увидел, во всех, кроме нашей, палатах (всего в шестом отделении, где я

оказался, — шесть палат) были без решёток, если не считать

зарешёченных форточек. Страж на выходе — также достопримечательность

только нашей палаты — палаты номер один, именуемой "наблюдательной".

В неё помещают всех новоприбывших и буйных, хотя по-настоящему буйного

я вначале не видел ни одного. Обитателей "наблюдательной" наряжали,

для отличия от остальных, во всё белое; им запрещалось ходить без

разрешения за пределами своей палаты, и нередко раздавалось примерно

такое:

— Беленький, ты куда?! А ну назад!! А ну в палату, б..., быстро!!

Пшёл в палату!!! Гэть пошёл!! У-у-у, падлюка е....,

......................., прибить тебя мало!!!

...Вечером время тянулось особенно долго. Пришедший, наконец, ужин

оказался на том же уровне, что и обед: та же картошка с рыбой и,

вместо обеденного "чая", какао на свёрнутом молоке. На обратном пути в

палату я увидел работающий в конце коридора телевизор. Подходить к

нему жителям "наблюдаловки", разумеется, не позволялось, и до меня

донеслись только обрывки нескольких фраз — что-то о преимуществах

советского образа жизни.

Спать здесь положено только при зажжённом свете. Через несколько

бессонных часов после отбоя у меня, впервые за многие месяцы, сильно

разболелась голова. И лишь перед утром какие-то кошмарные сновидения

постепенно сменили нестерпимо режущую электрическим светом жутковатую

действительность. Но я не заметил этой перемены...

— Подъём! Подъё-ом!! Подъём, суки е.......!!! А к тебе, шо, особое

обращение нужно, п...рас недоё.....?! А ну встать, б..., х...ло

е...нутое!! А ну быстрей, ......................!!!

Через несколько минут всё снова растворилось, как в густом тумане.

— ...вать, заправлять постели! Вста-а-вать, заправлять постели! А вы,

что, не слышите? Я к вам обращаюсь, больной! Сейчас Виктор Романович

обход будет делать! Поднимайтесь! Вы поняли, что я сказала, больной?!

Виктор Романович...

Окончательно меня разбудили за одну-две минуты до прихода

зав-отделением, т.е. того самого Виктора Романовича. Следом за ним в

палату вошла свита, состоящая из уже известной мне Ирины Борисовны и

двух санитарок (или медсестёр, хрен их знает).

— Так... Здравствуйте. Как спалось? Голоса не мучили?... Ну, пойдёмте дальше.

— Виктор Романович, я к вам давно хотел обратиться! Послушайте!...

— Виктор Романович, вы же обещали со мной поговорить!

— Виктор Романович, смените мне лекарства! У меня уже руки дрожат, и

голова начала дёргаться. Слышите?!!

— Виктор Романович, когда же, наконец, меня отсюда выпишут?!! Я

больше не могу-у-у!!!

— Виктор Романович...

— Успокойтесь. Зачем волноваться? Мы поглядим, посмотрим...

Посмотрим, посмотрим. ...Ну, пойдёмте дальше.

Дальше, судя по доносившимся голосам, было почти в точности то же

самое. Минут через пять-шесть закончивший "обход" Виктор Романович, в

сопровождении свиты и толпы безнадёжно о чём-то просящих пациентов,

направился к выходу, периодически повторяя: "Посмотрим, посмотрим".

Сразу же, как за ним и Ириной Борисовной заперли двери, с одним из

просивших случилось что-то довольно жуткое: то ли истерика, то ли

какой-то болезненный припадок. Затем оттуда раздался чей-то отборный

заборный мат...

...Из соседней шестой палаты раздались чьи-то невообразимо жуткие

душераздирающие крики. Я не уловил в них безумия, чувствовалась только

страшная, нечеловеческая боль. Кто-то сказал: "Опять Генку корёжит.

Угробят и его..." А кто-то другой — "Чего орёшь, псих?! Заткнись,

х... моржовый!!" Через некоторое время, злобно матерясь и грозя

каким-то "фиксированием", в шестую вошли санитары. Спустя несколько

минут они вышли, а мученические крики и стоны продолжались, то

затихая, то усиливаясь, ещё несколько часов.

После обеда "фиксирование" демонстрировали и в нашей палате. Ещё

раньше я догадывался, чтО здесь означает это слово, и теперь видел

наглядное подтверждение своей догадке. Вся наглядность заключалась в

том, что, после того, как один мой сосед замахнулся на санитара и

послал его на х... (по другим направлениям здесь, видимо, почти не

посылают), его с профессиональной сноровкой прикрутили скрученными

простынями к кровати. Прочно "зафиксировав" руки и ноги, принялись

"надевать хомут", т.е. привязывать и голову. Закончив "фиксацию",

кто-то из санитаров изрёк:

— А коль будешь воевать, кольнём трефтозинчика.

Привязанный, начавший было дёргаться и что-то хрипеть, затих моментально...

После ужина из коридора долго раздавалась чья-то "поэзия". С особым

вдохновением выкрикивалось такое: "Батерфляй на водной глади нам

показывают б...!"

Опять примерно до середины ночи не удавалось заснуть. И только вдоволь

намучившись электрическим светом я, наконец, вырвался из этой

кошмароподобной яви.

Снилась какая-то собачина. Вроде, я бегу по длинному-длинному

коридору, вот, наконец, где-то вдалеке показывается выход, но, вдруг,

передо мной загораживает дорогу откуда-то появившаяся фигура Виктора

Романовича. Я собираюсь проскочить мимо неё, но чуть дальше сплошной

стеной возникают шеренги каких-то неестественных, одинаково одетых

людей. Затем они превращаются в обыкновенную стену, и я оказываюсь

вроде как в каком-то кабинете. А Виктор Романович — почему-то уже и

не Виктор Романович вовсе, а старооскольский военком Сухленко. И орёт

он на меня устрашающим прокурорским голосом: "Ты заруби себе на носу!

Заруби раз и навсегда: когда имеются государственные интересы — твои

интересы никого не интересуют! И ты будешь делать то, что тебе

прикажут! Всё — что только прикажут!! Или ты думаешь, государство с

тобой сюсюкаться должно?! У нас не сюсюкаются! У нас либо сделают

исполнительного солдата, либо... Понял?!! У нас — армия!!!

Сми-и-рно!! Сми-и-рррно!!!"... Дальше, военком несёт вообще уж

какой-то бессвязный бред; затем, как-то незаметно, вся эта кошмарина

начисто исчезает...

...Где-то в середине дня в палату зашвырнули парня лет 18-ти, Толю,

пытавшегося сбежать во время свидания. Когда он поднялся и начал

что-то говорить санитару, его швырнули по-основательнее.

Часа в три меня, вместе с некоторыми другими, переселили из

"наблюдаловки". Я оказался в палате номер шесть. Это считалось вроде

как "повышением": теперь можно было свободно ходить по отделению — то

есть, по прямому коридору метров 30-ти длиной. К тому же, здесь не

было решёток на окнах (кроме как на форточках) и были тумбочки (одна

— на двоих-троих).

...У самого выхода стояла инвалидная коляска. Рядом с ней лежал

скелетообразный скрюченный старик. Вскоре я услышал кое-что о нём, в

первую очередь — от него самого. Эта история звучит довольно жутко,

но, судя по многому, она вовсе не является чем-то слишком уж

исключительным.

Начну с того, что Саша (так его звали) не был стариком. Как я слышал,

ему было 39 лет. Несколько месяцев назад он, вполне здоровый, случайно

чем-то отравился и попал в областную больницу. Когда кризис прошёл, и

уже пора было возвращаться домой, кому-то из врачей пришло в голову

поинтересоваться, не слышит ли он голоса. Не поняв, о каких голосах

идёт речь, он не дал сразу вразумительного отрицательного ответа.

Решив, видимо, что голоса он слышит, его посадили в машину и привезли

сюда — в описываемое заведение. Переступая его порог, вряд ли

подозревал он, что уже никогда не переступит его обратно. По крайней

мере — своими ногами... Ну, а здесь, за порогом, от него самого уже

почти ничего не зависело. Как нетрудно понять из всего предыдущего,

доказывать тут что-либо врачам — дело практически совершенно

бесполезное. В лучшем случае — не обращают внимания, а в худшем —

рассматривают, как буйного, со всеми последствиями ("фиксирование",

"наблюдаловка", сульфазинчик и прочее)... Короче, прописали ему

какие-то лекарства (к сожалению, не помню, какие именно). Вначале он

пробовал отказываться. Тогда приходилось иметь дело с дюжими

санитарами. В общем, довольно скоро стали дрожать руки и голова. Потом

это усилилось, и начались судорожные подёргивания. Затем и они

усилились. И вот, однажды, где-то в коридоре он опустился на пол:

начисто отнялись ноги.

Теперь ему на вид — лет 70-75 (без преувеличения). Помимо полностью

парализованных ног, у него — перекорёженные, скрюченные, почти не

двигающиеся руки и запрокинутая набок, постоянно подёргивающаяся

голова.

Возможно, единственное, что у него осталось в целости, — это его

рассудок. (Хотя у других и он от подобного "лечения" нередко

основательно затуманивается.) Врачи уже не могли не соглашаться, что

их пациент "долечен" до полной инвалидности, однако отказались дать

ему документ, подтверждающий эту инвалидность (нужный для пенсии), на

том основании, что паралич ног и прочие его недуги — не по

психиатрической части. Пусть, мол, добивается пенсии по другим

больницам... Отказались так же предоставить ему больничную машину для

доставки домой, а о том, чтобы как-нибудь оставить за ним комнатную

инвалидную коляску, не могло быть и речи... Вряд ли способна помочь

ему и жена, на мизерную инвалидную пенсию которой трудно даже взять

такси, чтобы привезти его домой…

В крайнем от выхода углу, через одну кровать от меня, лежал Аркадий —

средних лет мужик спортивного вида с явно еврейским лицом. Главная его

странность заключалась в чрезмерной разговорчивости, нередко

граничащей с чем-то вроде бреда. Очень часто он, показывая на своё

больничное обмундирование, обращался к кому-нибудь с такой, примерно,

речью:

— А мне новый костюм дали. Теперь у меня куртка хорошая, совсем

непорватая. И с карманами. И брюки хорошие, совсем по размеру. И я

теперь лежу в новом костюме на своей кроватке. И мне совсем не

интересно, когда меня выпишут. Я знаю, что нескоро, но мне это совсем

неинтересно. Я лежу в новом костюмчике поверх чистой постели. И мне

совсем хорошо.

Почти сразу же после моего переселения в шестую палату я услышал от

Аркаши, что ему 47 лет, что зовут его Рогозиным Аркадием Михайловичем,

что он работал тренером по волейболу в Технологическом институте, и

что привезли его сюда почти год назад, остановив по дороге на работу у

самых дверей института и посадив в машину. Затем Аркаша сказал, что он

— мастер спорта и заслуженный тренер СССР (или РСФСР, точно не

помню). Потом заявил, что раньше жил в Москве и работал главным

тренером всероссийской сборной по волейболу. Дальше стал перечислять

множество городов, где он был на всяких соревнованиях. Правда, ни

одного иностранного: за границу, говорит, его почему-то не выпускали.

В конце своей речи Аркаша изрёк что-то в том роде, что вся нынешняя

сборная СССР по волейболу, включая её тренеров, почти сплошь состоит

из его бывших воспитанников.

Выслушав всё это, я решил, что у Аркадия Михайловича — чересчур

богатая фантазия и, по-видимому, весьма далеко зашедшая мания величия.

А через несколько дней после этого по телевизору (кажется, в программе

"Время") показывали эту самую сборную СССР по волейболу, приехавшую в

Бразилию на какие-то соревнования. Когда крупным планом показали

какого-то мужика, сидевший рядом со мной Аркаша вдруг заорал:

— Володя! Володя Паткин, мой воспитанник!!

И тут же — голос диктора: "Перед вами — второй тренер сборной СССР

по волейболу Владимир Паткин"...

Самым молодым (возможно, не считая меня) в шестой палате был Генка —

худой и длинный девятнадцатилетний парень. Я не заметил в нём

чего-либо явно ненормального. Сам он сказал, что попал сюда по воле

родителей из-за того, что однажды ему вроде бы что-то где-то

примерещилось (не помню, что именно). Он так сильно хотел отсюда

вырваться, что этим не замедлили воспользоваться санитарки. Каждый

день (а нередко будили и поздно ночью) по несколько раз ему всучивали

веник и тряпку и велели подметать и мыть либо какие-нибудь палаты,

либо сразу всё отделение. Иногда заставляли делать и другую свою

работу. Если же он пытался отказываться, то говорили, что скажут об

этом Виктору Романовичу, и он отдалит на много месяцев его выписку из

больницы, как не прошедшего курс трудотерапии.

Но самое страшное для Генки заключалось в другом — в тех лекарствах,

которыми его "лечили". Может быть, ему прописали аминазин, может быть

— этаперазин или ещё что-нибудь, я не знаю. Только, припадки, которые

стали с ним случаться после начала "лечения", — это самое жуткое из

всего, виденного мною за свою жизнь. Вначале мне трудно было поверить,

что эти припадки — от лекарств, но несколько позже я убедился в этом

с абсолютной достоверностью.

...Сперва страшные душераздирающие крики раздались в коридоре. Через

некоторое время Генка появился в палате. Шёл он, судорожно цепляясь за

стенку и за грядушки кроватей, с запрокинутой назад головой, с

вывернутыми перекорёживающимися руками и выпученными от нечеловеческих

страданий опустевшими глазами. Голова его так сильно запрокидывалась

назад, что шея перетягивалась до крайности, и он начинал задыхаться, а

вместо крика вырывалось жуткое удушливое хрипение. Дойдя до своей

кровати, он сначала упал на неё, но тут же, цепляясь за грядушку,

снова поднялся: видимо, лежать было ещё мучительнее. Дальше, Генка,

ещё сильнее перекорёживаясь, с широко открытым ртом и до предела

выкатившимися глазами, стал судорожно метаться между кроватями,

конвульсивно хватаясь за них выброшенными вперёд неестественно

перекрученными руками.

Кто-то пошёл за медсестрой, хотя она и так, разумеется, всё прекрасно

слышала. Вскоре пришли двое санитаров.

— Чево, б..., вопишь?!! Опять решил побуянить?! Не надоело ещё?! Ну,

щас мы тебе окажем помощь, а ну к кровати, б..., е.... мать!!!

Не взирая на сопротивление Генки, его быстро повалили на кровать, туго

прикрутили к ней скрученными простынями, выматерились напоследок и

удалились, пригрозив ещё что-то насчёт кляпа…

Одним из очень немногих, приехавших сюда добровольно, был дядя Саша

(так его тут звали). Примерно четыре года назад он, решив избавиться

от появившейся бессонницы, обратился, естественно, к врачам. А они

почему-то не нашли ничего более лучшего, чем послать его в

психбольницу. И вот, за эти годы всё "лечение", даже, по словам

врачей, самыми лучшими лекарствами, привело лишь к тому, что сон

пропал практически полностью, стали дёргаться руки и ноги, а рассудок

начал затуманиваться... Дядя Саша решил покинуть это заведение, но на

все его обращения к Виктору Романовичу тот чаще всего отмахивался

своим привычным "Посмотрим, посмотрим". А лекарства, которые привели к

упомянутым последствиям, продолжали ему вводить, не обращая внимания

на все его протесты...

На семнадцатый день заточения, часов в двенадцать, я, наконец, услышал:

— Воробьевский! Воробьевский, пойдём, родители пришли.

Оформления моей выписки ждали несколько часов: то не было Ирины

Борисовны, то — Виктора Романовича или ещё чего-то. В начале этого

ожидания мимо нас пронесли на носилках какого-то пацана со сломанной

ногой. Сказали, что он прыгнул со второго этажа — видимо, пытался

бежать. Какая-то бабка, из родственников, приехавших на свидания,

сердобольно изрекла: "Ох-ох, до чего людей болезнь доводит! Из окон

прыгают!"

Чуть позже перед нами прошла ещё одна надолго запоминающаяся картина.

Полуживой старик лет восьмидесяти с гаком, почти слепой, глухой и еле

передвигающийся, приехал добиваться выписки своего, сравнительно

молодого ещё, сына. Сын этот, один из немногих с явно выраженной

болезнью, без конца ревел, думая, видимо, что его тут оставят, и молил

своего отца: "Папочка!! Папочка миленький!!! Забери меня отсюда

пожалуйста, папочка!!! Я не могу тут жить больше, не могу-у-у-у!!! Не

уходи без меня, папочка!! Не оставляй меня тут, папочка!!! Папочка

миленький..."

Дмитрий Воробьевский, г.Воронеж (написано в начале 1983 года).