Почему те, кто учит любить Родину, хранить ее и помнить, родину не знают, не понимают и не любят

Путь из Петербурга в Москву не самый старый в России и до сих пор не самый важный в практическом смысле. Есть дороги и поважнее, но ни у одной близко нет такой славы. С тех пор как Радищев предпринял свое путешествие из новой столицы в старую, а потом усилиями еще нескольких больших русских литераторов (и совершенно даже против их воли) в общественном сознании сложилось такое понимание анатомии России, где ось Питер — Москва почти все по-настоящему важное в России и описывает: от самого великого до самого жалкого, от самого пленительного до самого отталкивающего.

Эта дорога достаточно долгая, чтобы не попасть во власть какого-то одного впечатления. Его обязательно сменит другое, возможно, противоположное. Я люблю эту дорогу, ее убаюкивающий, слегка монотонный рассказ о том, как меняется моя страна, а в чем меняться никак не хочет. Я ценю беспристрастность, скромность трассы Е-95. Знаете, без этой пьяной русской дури: «Ты Россию не знаешь! А я знаю! Я тебе все сейчас про нее расскажу». Я привык к спокойному, приземленному, толковому ее докладу — вот здесь поставили новую автозаправку с приличным кафе, на этом участке кое-как подлатали колдобины, а вот здесь, наконец, появилось 80 км такой дороги, какой на Руси еще никто не видывал.

И еще в этой дороге, помимо обнадеживающих перемен, проявлялось и неизменное — поэтическое. Скажем, две безглавые церкви на пригорках — такие же покосившиеся, ветхие, оставленные, как и деревни, над которыми они возвышаются. Я всегда загодя готовился к встрече с ними — как самому важному на этом пути. И всегда эти церкви появлялись с внезапностью миража, обязательного чуда, которое всякий раз переживаешь как впервые — вроде торжественного заката или большой полной луны. Я теряюсь в оттенках этого чувства — тут и нежная грусть, и тихий восторг. Не важно. Уже не будет этого. Потому что этих церквей больше нет.

То есть они есть. Такие же, как были. Только еще лучше. С сияющим идиотическим блеском новых куполов и густым, как на девчонке с деревенской дискотеки, слоем штукатурки, подчеркивающим промахи старых архитекторов, кричащим об их провинциальности. И больше никакой грусти, никакой праздной тоски. Марш энтузиастов. Церковь равна заправке. Она должна блестеть, как заправка, манить, как «Макдоналдс». Только так мы можем сохранить наши 1000-летние традиции. Отбеливая их, как зубы, регулярно прочищая их, как уши и желудок.

То есть Колизей — это запор? А Парфенон символизирует разложение западной цивилизации, от которого мы спасаемся сияющим новоделом? Но почему столько людей стремятся к этой руине, фотографируются на фоне ее, а некоторые еще стоят долго в молчании, что-то переживая, ну или по крайней мере пытаясь пережить? Что это за умопомрачение, популярное, кстати, и среди русских?

Руина, или попросту старый камень, который не пытается выдать себя за камень новый, — это образ истории. В нем есть место и трагедии, но еще больше утешения. Вот было такое — прошло, но и осталось, отразилось повсюду, и я теперь здесь стою, смотрю на это. Значит, есть в том, что я делаю и еще сделаю, смысл и последствие. Это и есть вечная жизнь.

Руины Колизея еще и влиятельны. Сюда приезжают люди со всего света и увозят с собой идею Колизея. И до сих пор по всему миру появляются сотни отражений Колизея. И ничего — ни грусти, ни восторга, ни новых Колизеев не возникло бы, если бы в какую-то голову однажды пришла мысль нарядно все оштукатурить, покрасить, достроить ряды колонн, как было в императорском Риме. Только еще лучше и наряднее.

Официальные речи по поводу 1000-летних традиций Руси не похожи ни на молитву, ни даже на бабкин заговор. Правда таких речей состоит в том, что те, кто по штату учит любить Родину, хранить ее и помнить, родину не знает, не понимает и не любит. Они не верят, что русский, японский, польский человек способен пережить при виде безглавой русской церкви то, что переживает он, видя античный амфитеатр. Страстно не верят. И до тех пор пока не будут установлены, с одной стороны, каноны консервации старины, а не ее восстановления до убогого представления чиновника о прошлом, до тех пор пока не начнет развиваться, жить канон русской церковной архитектуры и на дрова не будет пущена безобразная церковная утварь Made in Sofrino, — не сказочный, а подлинный русский мир будет скукоживаться, достигнув в итоге размеров Софрино и матрешки.

То, что случилось с двумя церквями на трассе Москва — Петербург, гораздо страшнее по-прежнему ужасного качества покрытия некоторых ее участков. По сути, это лишение русской истории глубины и масштаба. Такую плоскую, бессмысленную, как церковный новодел, историю невозможно любить с открытыми глазами. Только с зажмуренными. Все остальное — следствие этого странного чувства родины, внутренней убежденности в ничтожности страны, в которой мы живем. В этом контексте Крым как идея, как проект — тот же новодел.